Несгибаемая
Блог Сергея Неделина
Русский Север – он монументален, грозен, неприступен и абсолютно беспомощен, как ржавый бронепоезд, навсегда вставший на запасном пути. Застрявший сам в себе, в своих болотах, лесах, никогда не тающих льдах – вопреки всем правилам природы - и в зиме, наступающей в первых числах октября. Если надо будет нарисовать его портрет, то на полотне обязательно будут бурые луга, разношерстные, цветные леса и бездонные пространства. Лоскутные ковры, которые тянутся, покуда хватает глаз, сливаются с горизонтом и там, за небесной линией, ощутимо продолжают быть, шуметь и колыхаться, упрямо и дико сопротивляясь атлантическим циклонам, арктическим вьюгам и прочим колкостям достопочтенных материков и океанов.
Вот только люди уже ничему не сопротивляются. Собственно, и нечему уже. В перекошенных, посеревших от столетий избах потихоньку заканчиваются изломанные жизни, в последние годы резко рванувшие в никуда, в стратосферу, за пределы всяких интересов цивилизаций и государств, словно вообще за грань бытия. По улицам деревень, где рядом с пустующими домами догнивают «копейки» и древние иномарки, бродят сутулые старики, из избы в избу, словно ищут – а вдруг, вдруг еще вернутся и оживут призраки, которые теперь темными октябрьскими ночами шуршат обрывками обоев, хлопают незапертыми дверями, колобродят где-то на краю огорода, там, где речка невозмутимо полощет о берег свою пену.
Места в окрестностях деревни Согинцы дивные – и дикие. Две мелкие и бурные речки – Важинка и Каскесручей - сходятся здесь в одну, словно отражаясь друг в друге. Дальше – высокий холм с густым лиственным лесом. Осенью гряда осязаемо седеет, когда цветастая листва облетает, и обнажаются белесые стволы и ветки. И уголок, в котором среди высоченных елей ютится шатровая Никольская церковь – как цитадель покоя в этом сезонном гибельном шоу. Уголок выбран тщательно, любовно и неимоверно точно, сообразно умению северян говорить с природой, слушать ее и уважать. Дорога пронизывает село насквозь, круто изгибаясь по обе стороны от него, и с какого края ни въезжай в деревню – острый шатер храма появляется из-за поворота неожиданно, резко, и рука рефлекторно следует крестному знамению. Только вот чтобы добраться до погоста, надо проехать заколоченный кирпичный магазин, в котором догнивают бесхозные валики сена, миновать кладбище колхозной техники и поросшее бурьяном поле, заваленное остатками работы «черных» лесорубов. Окрестное запустение и разруха придают знакомству с храмом какой-то тоскливый, тревожный оттенок.
…В избе у Людмилы Николаевны тихо, чисто, тепло и уютно. В воздухе витает еле уловимый запах дыма – недавно топили печь, громоздкое сооружение, которому, как и всему дому, уже перевалило за сто лет. Наверху, у трубы в полумраке сверкают кошачьи глаза – интересно, кто пришел, но насиженное место покидать неохота. Сама Людмила Николаевна пошла в сарай – одеваться и искать ключ от церкви, смотрительницей которой официально числится при областном комитете по культуре. Ее муж, седой великан лет семидесяти, угрюмо соскабливает в таз с водой налипшую на сапоги грязь.
- Вот раньше весело было, когда колхоз был, - мрачно сплевывая в таз, говорит Михаил Алексеевич, - когда привозили кино, то в клуб, если опоздал, надо было со своей табуреткой идти. Вот сколько было народу тогда в деревне. А еще шесть соседних деревень, да колхоз, два стада коров набиралось. Свадьбы были такие, что потом лес еще неделю гудел. И школа была.
- А сейчас? – спрашиваю. И гляжу в окно избы, за которым – ряд опрятных домиков, местами покосившихся, но еще довольно крепких.
- А четыре нас теперь человека тут. Мы с бабкой и там вон еще на горе такие же, - Михаил Алексеевич кивает головой на окно и еще раз отчаянно сплевывает, - и корова у нас теперь одна на всю деревню.
Молчу.
Клуб в Согинцах был не то чтобы очень просторный, но и не такой уж маленький – под него переоборудовали одну из деревянных церквей, ту, что была построена в XIX веке. А во второй, которая на два столетия старше, хранили колхозное добро – мешки с зерном, картошкой и редькой. Парадоксально, но именно это и спасло шатровую Никольскую церковь от бесславной гибели вместе с десятками других памятников деревянного зодчества. Зерновому складу нужна была хорошая крыша и надежные стены, вот и следили за храмом, хоть и существовал он вразрез с советской идеологией. Во время войны шатер сильно пострадал, и его заменили убогой металлической конструкцией. И снова спасибо: благодаря листовому железу строение протянуло еще три десятилетия, пока в 1973 году не нагрянули сюда реставраторы и не вернули храму первоначальный облик.
Это было время, когда наследие прошлого было предметом живейшего интереса. Деревянными храмами интересовались архитекторы, инженеры, историки и этнографы – это был бесценный источник информации о том языке, на котором предки разговаривали с природой, друг с другом и с ушедшими поколениями. Ведь так и выросла в 1696 году на реке Важинке Никольская церковь – восьмериком прямо от земли, с колокольней и висячей галереей между ними. Вот такими – мощными, устойчивыми, высокими были башни древних русских крепостей, когда камень был просто камнем, а страна прирастала бревенчатыми городами. И каким-то чудом помнили эти грозные сооружения крестьяне, жившие в тихой и глубокой долине Важинки. Может быть, принесли сюда эти воспоминания о крепостных и монастырских башнях новгородцы, шедшие осваивать север, да так и осевшие среди дремотных озер и болот. Так и стоит с тех пор этот единственный в России образец уникальной и ни на что не похожей прионежской школы деревянного зодчества. Пример двуединства объемов и форм – два разновеликих восьмерика, вырастающих друг из друга, крытые острым шатром.
…Людмила Николаевна сильным движением сдергивает чугунный засов с двери церкви. Створки старинные – когда-то на них был массивный кованый замок, но в незапамятные колхозные времена его сбили, вырвав и кусок дерева. Теперь – обыкновенный, висячий. Внутри полутьму трапезной прорезывает пыльный свет из небольших окошек. Взгляд натыкается на два гигантских столба с кронштейнами в виде коньков, подпирающих наборный потолок храма. Смотреть на них можно очень долго – не знаю, почему. Что-то такое древнее, патриархальное, сугубо отеческое в этих столбах. В алтарной части – прозрачные занавески и несколько десятков бумажных икон. Старинный иконостас утащили по частям в те времена, когда в храме был склад. Просто приезжали и говорили, что забирают на реставрацию. Правда, несколько икон, таким образом, действительно угодили в собрание Русского музея. Теперь же святые лики привозят туристы и паломники, а если не привозят – Людмила Николаевна покупает сама, на свою скромную зарплату сторожа, и пожертвования, которые оставляют заезжие доброхоты.
Но в Бога не верит. Людмила Николаевна уже больше ни во что не верит. Разве что в то, что пенсия не опоздает да зарплата сторожа придет исправно. И еще - чтобы во время очередного важного визита не придрались, что в храме не подметено. Такие приезды случаются нечасто, пару раз в год, когда в Подпорожье собирается большая компания иностранных туристов, или же когда местным чиновникам приходит пора сдавать отчет.
- Вот, у нас тут иконки разные, - говорит Людмила Николаевна, распахивая передо мной двери церкви, - вот эти две поп привез, когда приезжал в последний раз.
Так и говорит – поп. Безликое, равнодушное слово. В последний раз поп был здесь два года назад, с тех пор ни один священник больше не приезжал. Незачем. Не к кому.
- А тут вот свистит вовсю, - Людмила Николаевна ведет меня к стене алтаря, где на стыке с гранями восьмерика несколько нижних венцов сгнили, и через углы сочится свет. Да что там свет – там уже руку можно на улицу высунуть.
- А что же соседние деревни? – интересуюсь. Как-никак, еще двадцать лет назад несколько сотен человек здесь жили и здравствовали.
- А мы не ходим к ним, - старушка как-то погрустнела, ссутулилась, - они чужие. И вера у них какая-то чужая. Эти, как их… нудисты… общинники.
Переспрашиваю – точно ли нудисты? Может, староверы? Воображение как-то отказывается представлять голых людей посреди голого октябрьского леса. Нет, не староверы; точно, нудисты. Несколько лет назад приехали, на горе построили коттеджи и теперь живут особняком, себе на уме. Ни к кому не ходят и никого не жалуют. Нудисты. Н-да.
Людмила Николаевна тем временем идет к окну, поправляет полиэтилен, которым затянуты рамы с выбитыми стеклами. Сквозь мутную пленку видны старинные чугунные решетки, и силуэт старушки в этом полупризрачном свете расплывается и сияет по контуру – именно так в фильмах любят показывать уходящих из этого в мир иной.
- Жалко церковь? – спрашиваю на выходе.
- Мне все равно, - Людмила Николаевна с размаху захлопывает створки дверей, с лязгом запирает засов и удаляется в бывший клуб. Я остаюсь в одиночестве, иду на берег, где невозмутимо и бодро журчит речка. Прямо перед алтарем в безнадежно спутавшихся кустах натыкаюсь на облезлое жестяное надгробие. На синем металле до сих пор горит красная звезда – и больше ничего: ни имени, ни звания. Сажусь на валун неподалеку, спиной к церкви – и то ли еловая ветка едва заметно гладит меня по спине, то ли бегут мурашки. Не знаю точно, отчего. Наверное, от всего сразу – и от могучей земной энергии места, и от прикосновения к шедевру, а главное – от настойчивого, точнее, настоявшегося здесь за последние два десятилетия ощущения заброшенности, отчужденности, забытости. Вот и несут эти четыре молчаливых старика свой крест. Крест, который давным-давно поставили на них и на их отечестве. Если, конечно, под словом «отечество» понимать конкретное место и конкретные воспоминания и чувства, связанные с этим местом. А на главке Никольской церкви, кстати, креста нет уже очень много лет.
Так и сижу на этом камне, посреди грянувшей в октябре зимы, смотрю на седеющий лес на холме и на лоскутные ковры, которые тянутся, покуда хватает глаз. Сливаются с горизонтом и там, за небесной линией, ощутимо продолжают быть, шуметь и колыхаться, упрямо и дико сопротивляясь атлантическим циклонам и арктическим вьюгам. Слушаю, как хрустит под ветром подмерзшая, осунувшаяся трава.
Потом, когда и мне придется стать травой, я бы хотел стать именной этой – бурой, ломкой и тощей - северной травой. Хотел бы гнездиться в трещинах камней, упорно и назло тянуться к свету, выверяя каждую возможность отхватить толику скаредного северного солнца. И пусть идут по мне великаны-метеляйнены и исчезают в мареве истории, сросшейся с легендами. Пусть прячутся во мне лешие, заводя очередного охотника в свой дремучий лабиринт. Вепсским шаманам стану ковром, и буду слушать их утробное бормотание. Влюбленным – послужу постелью. Пусть все идет так, как идет. И пусть никогда – слышишь, Господи? – никогда не останавливается


















